Кажущееся ныне невероятным: арестован роман,"десятилетний труд... писательской жизни". Роман, обещанный к изданию.
Завершенный в 1960-м годую, по просьбе В. Кожевникова переданный ему, в ред. ж-ла "Знамя", и арестованный в феврале 1961 года.
Роман Василия Гроссмана "Жизнь и судьба", вторая часть дилогии (первая: "За правое дело").
Руководящие литературой партбонзы снисходительно-издевательски обещали автору: роман может быть напечатан через 250--300 лет.
Но все в мире подчиняется законам, в том числе всесилен и этот: Рукописи не горят.
произведению, адресованному ему.
В процессе моей работы над книгой перечитала ее не единожды. Но первое чувство -- моральная угнетенность и сопереживание человеку -- так и остались.
И гнев: преступление партократии перед народом: лишать его слова, свободы думать, права знать свою историю.
Но это было. Былою
Да не повторится вовеки веков!
Приведу лишь несколько цитат из книги, в которую включены воспоминания о Василии Гроссмане и, конечно, трагедия ареста рукописи романа.
* * *
"Я хочу честно поделиться с Вами моими мыслями. Прежде всего должен сказать следующее: я не пришел к выводу, что в моей книге есть неправда. Я писал в своей книге то, что считал и продолжаю считать правдой, писал лишь то, что продумал, прочувствовал, перестрадал.
Моя книга не есть политическая книга. Я, в меру своих ограниченных сил, говорил в ней о людях, об их горе, радости, заблуждениях, смерти, я писал о любви к людям и о сострадании к людям.
В моей книге есть горькие, тяжелые страницы, обращенные к нашему недавнему прошлому, к событиям войны. Может быть, читать эти страницы нелегко. Но, поверьте мне,□— писать их было тоже нелегко. Но я не мог не написать их.
(...)
Ваш доклад на XXII съезде с новой силой осветил все тяжелое, ошибочное, что происходило в нашей стране в пору сталинского руководства, еще больше укрепил меня в сознании того, что книга „Жизнь и судьба“ не противоречит той правде, которая была сказана Вами, что правда стала достоянием сегодняшнего дня, а не откладывается на 250 лет.
Тем для меня ужасней, что книга моя насильственно изъята, отнята у меня. Эта книга мне так же дорога, как отцу дороги его честные дети. Отнять у меня книгу это то же, что отнять у отца его детище.
Вот уже год, как книга изъята у меня. Вот уже год, как я неотступно думаю о трагической ее судьбе, ищу объяснения происшедшему. Может, объяснение в том, что книга моя субъективна?
Но ведь отпечаток личного, субъективного имеют все произведения литературы, если они не написаны рукой ремесленника. Книга, написанная писателем, не есть прямая иллюстрация к взглядам политических и революционных вождей. Соприкасаясь с этими взглядами, иногда сливаясь с ними, иногда в чем-то приходя в противоречие с ними, книга всегда неизбежно выражает внутренний мир писателя, его чувства, близкие ему образы и не может не быть субъективной. Так всегда было. Литература не эхо, она говорит о жизни и о жизненной драме по-своему".
(...)
Я знаю, что книга моя несовершенна, что она не идет ни в какое сравнение с произведениями великих писателей прошлого. Но дело тут не в слабости моего таланта. Дело в праве писать правду, выстраданную и вызревшую на протяжении долгих лет жизни.
Почему же на мою книгу, которая, может быть, в какой-то мере отвечает на внутренние запросы советских людей, книгу, в которой нет лжи и клеветы, а есть правда, боль, любовь к людям, наложен запрет, почему она забрана у меня методами административного насилия, упрятана от меня и от людей, как преступный убийца?
Вот уже год, как я не знаю, цела ли моя книга, хранится ли она, может быть, она уничтожена, сожжена?
Если моя книга — ложь, пусть об этом будет сказано людям, которые хотят ее прочесть. Если книга моя — клевета, пусть будет сказано об этом. Пусть советские люди, советские читатели, для которых я пишу 30 лет, судят, что правда и что ложь в моей книге.
Но читатель лишен возможности судить меня и мой труд тем судом, который страшней любого другого суда — я имею в виду суд сердца, суд совести. Я хотел и хочу этого суда.
Мало того, что книга моя была отвергнута в редакции „Знамя“, мне было рекомендовано отвечать на вопросы читателей, что работу над рукописью я не закончил еще, что работа эта затянется на долгое время. Иными словами, мне было предложено говорить неправду.
Мало того, когда рукопись моя была изъята, мне предложили дать подписку, что за разглашение факта изъятия рукописи я буду отвечать в уголовном порядке.
Методы, которыми все происшедшее с моей книгой хотят оставить в тайне, не есть методы борьбы с неправдой, с клеветой. Так с ложью не борются. Так борются против правды. (Из письма В. Гроссмана, адресованного Н. С. Хрущеву, 1962 г.)
* * *
В последние месяцы жизни писатель находил силы иронизировать:
"А потом сказал, улыбаясь:
— Как вам нравится, что у Сталина осталось только два защитника?
— Кто же это? — спросила я.
— Я, — ответил он, — и Виктор Некрасов.
Оказывается, они — единственные из писателей, кто не дал при переиздании книг переименовать Сталинград — в Волгоград".
* * *
"...Ведь до сих пор ползет эта злая молва: у Гроссмана был тяжелый характер.
Ничего подобного! У него был прекрасный характер — благородный и добрый. Только он не выносил вранья, подлости не выносил и был настоящим мучеником. А характер был могучий и не под силу только пигмеям".
* * *
"Он хотел, чтобы его печатали и читали. Он мечтал об этом. Но при одном условии — что он останется верным тому, что написал".
* * *
И последние мысли --о романе:
"— Хотелось бы подержать его в руках…
Через несколько минут:
— Хотелось бы снова его прочитать…"